Астафьев читать сон о белых горах
Скачать файл
Виктор Петрович Астафьев «Царь-рыба»
Рассказ «Сон о белых горах». Утверждение общечеловеческих моральных ценностей
Действие в рассказе происходит в тайге, тайны и загадки которой пытаются разгадать многие люди. Вот только интерес к таежным богатствам бывает разный. В рассказе мы знакомимся с двумя героями, которые резко противопоставлены по своему отношению к миру и людям. Это таежный человек Аким и эгоистичный, возомнивший себя хозяином природы геолог Гога Герцев.
Аким не слишком образован, мало знаком с цивилизацией, с городской жизнью, зато превосходно знает родную сибирскую тайгу, живет в тесном единении и гармонии с природой. В глухих таежных дебрях он чувствует себя как дома. Аким, по мысли писателя, является носителем подлинных морально-нравственных ценностей и в этом своем качестве противостоит многим персонажам-горожанам, рассматривающим природу только как средство удовлетворения сиюминутных материальных потребностей и не гнушающимся никакими средствами в достижении своих целей. Антиподом Акиму в главе «Сон в белых горах» является Гога Герцев. Он не вредил тайге, уважал законы, но пренебрегал тем, что именуется душой. Гога — образованный человек, умеет делать многое, но он погубил в себе хорошие задатки. Он индивидуалист, много хочет взять от жизни, но ничего не хочет отдавать. Он внутренне пуст, циничен. Авторская ирония и сарказм сопровождают Герцева всюду — и в столкновении с Акимом из-за медали Киряги-деревяги, переклепанной Герцевым на блесну, и в сценах с библиотекаршей Людочкой, которой он от скуки душу растоптал, и в истории с Элей, и даже там, где рассказано, как Герцев погиб и каким стал после смерти. Астафьев показывает закономерность такого страшного конца Гоги, обличает индивидуализм, бездушие.
Гога потащил в тайгу вместе с собой влюбленную в него девушку Элю. Как подчеркивает автор, Гога — опытный и умелый таежник, ни в чем не уступающий Акиму. Тем не менее он легкомысленно увлек вместе с собой в опасное путешествие по таежной реке девушку, к жизни в суровых условиях тайги абсолютно не приспособленную. В результате складывается трагическая ситуация. Тяжело заболевшая Эля остается в охотничьей избушке, отправившийся на поиски пропитания Гога гибнет в результате несчастного случая. От верной смерти девушку спасает нашедший ее Аким. Он ухаживает за больной, как за маленьким ребенком. В главе «Сон в белых горах» примечателен образ Гоги Герцева, антипода Акима. Герцев не вредил тайге, уважал законы, но пренебрегал тем, что именуется душой. Гога — образованный человек, умеет делать многое, но он погубил в себе хорошие задатки. Он индивидуалист, много хочет взять от жизни, но ничего не хочет отдавать. Он внутренне пуст, циничен. Авторская ирония и сарказм сопровождают Герцева всюду — и в столкновении с Акимом из-за медали Киряги-деревяги, переклепанной Герцевым на блесну, и в сценах с библиотекаршей Людочкой, которой он от скуки душу растоптал, и в истории с Элей, и даже там, где рассказано, как Герцев погиб и каким стал после смерти. Астафьев показывает закономерность такого страшного конца Гоги, обличает эгоцентризм, индивидуализм, бездушие.
Гибель Герцева глубоко символична. Гога мечтал поймать легендарную Царь-рыбу, а для блесны использовал медаль инвалида войны пьяницы Кирягина и хвастался: «Лучше фабричной!» Аким после этого в сердцах сказал Герцеву: «Ну ты и падаль!.. Кирьку старухи зовут Божьим человеком. Да он Божий и есть!.. Бог тебя и накажет…»
В ответ Герцев произносит фразу, поражающую своим эгоизмом и кощунством: «Плевать мне на старух, на калеку этого грязного! Я сам себе Бог! А тебя я накажу — за оскорбление».
Но наказать Акима Герцев собирается в тайге, а не сейчас, он не привык к честному и открытому поединку. Аким же способен ударить человека только в честной, открытой драке. Он органически не способен обидеть другого человека, Главный герой «Царь-рыбы» следует своеобразному нравственному закону тайги, где выжить может человек, открытый с другими, честный и не пытающийся подмять под себя природу. Гога — «сам себе Бог», на поверку оказывается дьяволом, Кащеем (не случайно писатель подчеркивает, что Герцев, как сказочный злодей, «загремел об пол костями»). Он плюет на других людей и этим гордится, он готов уничтожить всякого, кто встает на его пути, уничтожить не в переносном даже, а в прямом смысле. Ведь, по сути, Гога замышляет убийство Акима, предлагая дуэль на заведомо невыгодных для того и выгодных для себя условиях. И закономерной выглядит его гибель, хотя и происшедшая в результате нелепой случайности. Это как бы Божья кара за самонадеянное приравнивание себя к Богу.
Когда Аким находит труп своего врага, он не чувствует радости. Он жалеет Герцева, который, торопясь добыть для больной спутницы рыбу, совершил роковую ошибку и захлебнулся в ледяной воде, и хоронит Гогу по-христиански.
Моральный спор между Гогой Герцевым и Акимом — это не просто спор двух слишком разных людей, он отражает столкновение бездушно-потребительского и гуманного, милосердного отношения к природе, ко всему живущему на земле». Чувствительность и доброта делают человека слабым, считает Гога Герцев. Он искажает духовные и социальные связи людей, уничтожает свою душу. Симпатии автора, несомненно, на стороне таких людей, как Аким, Именно за Акимом остается победа в споре с Герцевым, именно ему, а не Гоге, удается добыть Царь-рыбу. Удача становится наградой за то, что он сохраняет верность общечеловеческим, христианским моральным ценностям, готов, не задумываясь, помочь ближнему и пожалеть даже врага.
О произведении
Виктор Петрович Астафьев родился в 1924 году в селе Овсянка Красноярского края в семье крестьянина. Он рос в окружении величавой красоты природы, и потому экологические проблемы были ему изначально близки.
“Царь-рыба” (1976 год, журнал “Наш современник”) является повествованием в рассказах. Произведение посвящено взаимодействию Человека с Природой. Глава “Царь-рыба”, давшая название произведению, звучит символически. Единоборство человека с царь-рыбой имеет печальный исход.
Идея повествования Астафьева состоит в том, что человек должен жить в мире с природой, не разрушать гармонии природы, не грабить ее. Повествование объединено образом автора. Симпатии автора отданы многим персонажам: Акиму, Николаю Петровичу, Киряге-деревяге, Парамон Парамонычу, Семену и Черемисину, артели рыбаков и другим. Аким совершает подвиг, спасая в тайге женщину. Каждодневно подвергают свою жизнь опасности рыбинспектор Семен и его сын Черемисин: “На фронте так не измаялся, как с вами!” Николай Петрович, брат писателя, стал кормильцем большой семьи с малых лет. Он отличный рыбак, охотник, радушен, всем норовит помочь. Добрая душа у Парамона Парамоновича. Он принял отеческое участие в судьбе Акима.
Человек, наделенный разумом, должен быть, по мнению Астафьева, ответственным за продолжение жизни на земле. Но об этой ответственности забывают браконьеры, герои рассказов «Дамка», «У золотой карги», «Рыбак Грохотало», «Царь-рыба».
Человек губит природу, но гибнет и сам. Для Виктора Астафьева законы природы и законы нравственности тесно и неразрывно связаны. Чужаком и лихим завоевателем пришел в лес Гога Герцев и погиб, и чуть было не погубил еще одну жизнь. Но страшнее всего постепенно поддаются развращающему влиянию философии потребительства, начинают варварски эксплуатировать природу, не понимая, что уничтожают дом в котором живут.
«Царь-рыба» написана в открытой, свободной, раскованной манере. Прямой, честный, безбоязненный разговор о проблемах актуальных и значимых: об утверждении и совершенствовании разумных связей современного человека и природы, о мере и целях нашей активности в «покорении» природы. Это проблема не только экологическая, но и нравственная. Писатель утверждает: кто безжалостен, жесток к природе, тот безжалостен, жесток и к человеку. Сознание серьезности этой проблемы необходимо каждому, чтобы не истоптать, не повредить природу и себя огнем бездушия и глухоты. Отношение к природе выступает в качестве проверки духовной состоятельности личности.
***
***
Эвенки не верили в смерть и тлен: переступая из одного мира в другой,
они просто перекочевывали из местности в местность и потому снаряжались
основательно, брали с собою нарты, чайник, котел, луки, копья, после ружья,
капканы, нынче на могилах и в колодах можно найти поллитра водки,
транзисторный приемник. Однажды Аким видел на захоронении эвенков баллончик
с аэрозолем, привязанный к березке, — а ну как на том свете гнус одолеет?
На сучке той же березки выветривалась папуха денег — вдруг вздумается бойе
в магазин забежать, а денег с собою нету!
Нума, Люма, Курейка! А где-то за нею тоже белый, широкий Енисей. В него
ткнулась хрупкой ледяной иголкой речка Боганида, в устье ее еще торчат
небось два-три столба, может, и будка еще не сгнила, она крашеная, будка-то,
крепкая. Хорошо бы почувствовать свой предел, отправиться на Боганиду и лечь
среди тундры на мох, под свитые корни стлаников, рядом с теми людьми,
которые любили тебя в детстве и которых любил ты. Да как узнаешь приход
последнего дня и часа? Разучились люди в суете думать о смерти, готовиться
заранее к вечному кочевью, нет его — вызнали шибко умные люди; каждый со
школы знает: смерть — темень, прах, тлен; умирать — значит пропасть
насовсем, сгнить, червям себя скормить. Легче ли вот только стало людям от
этого знания? Вопрос! Большой вопрос и смутный. Потеряв веру в бессмертие,
не потеряли ль они вместе с нею и себя? Отчего-то ж тужатся иные люди хоть
на неделю, хоть на день, хоть на часок отдалить смерть. На преступление иные
идут ради этого, других людей пытаются вместо себя вперед высунуть, да не
выходит, не получается пока — от смерти ни загородиться, ни откупиться.
Ткнешься где-то в неизвестном тебе месте, и ладно, коль не затеряешь себя
сам, как Петруня, в тайге. Но тот хоть во всамделишной, зеленой тайге
потерялся, чаще-то люди затериваются в людской тайге, торопливой, занятой
собою, захваченной будничными заботами. Бегут, бегут куда-то, выронят из
стаи своего собрата и, как припоздалые, стужей гонимые птицы, даже не
оглянутся. Лишь вскрикнет, проголосит одинокая самка в табуне, приотстанет
чуть-чуть, сделает круг над упавшим самцом и заторопится вослед несущемуся
табуну…
Курейка — пустынная река, не замерзла еще в порогах, парит. С высоты
видны разверстые пасти полыней, изодранное белое лоскутье льда —
нагромождения торосов. Черно, бездонно светится вода, шевелится устало в
оледенелых камнях. Что-то незавершенное есть в природе, в зиме, в
неприкаянности и пустоте измученной реки, сама природа как будто мучается
вместе с нею.
От порогов до камней-плакунов направо и налево непролазные скалы,
подпертые сзади горбинами перевалов, и дальше — темной моросью тайги.
Прошел бы, прокатился на лыжах, где заберегой, где закрайком, где узкой
жилкой распадка, но один! Один — сам себе господин! Потеряешься, сорвешься
с обмерзлых камней, попадешь в обвал, уйдешь под лед — сам, один! Жалко,
конечно, себя будет, всем себя жалко, да жалость потухнет, как этот вот
одинокий костерок, и никому от того ни жарко, ни холодно.
Нума, Люма, Курейка — ходу ей семьсот с лишним верст, она в пути два
озера делает — Анаму и Дюпкун. Питается Курейка водою вечных снегов и течет
по вечной мерзлоте. Вечные снега мертвы, но сколько рек, озер, болот, лесов,
цветов, травы живет ими! На Енисее ледоход всегда получается раньше, чем на
Курейке, и тогда спертая вода катится по притоку вверх, тревожит, шевелит
высокой водой лениво спящую Курейку, и которой весной полмесяца, которой
дольше течет она впереворот, взапятки, обратно сваленная: очнувшись,
колотится, ревет, мечется; дурная, в общем-то, река — многоводная, длинная,
а транспорт далеко не пускает. Вертолетам и доступна лишь да лодкам, если
силы у лодочников много и кишка не тонка.
Обломать бы горы, спуститься за так называемую «параллель» к редким,
болотистым лесам Заполярья, прижавшим к Губенской протоке смирный зимней
порою городок Игарку. Один, да на лыжах, да с собакой — в три-четыре дня
пришлепал бы в городок, попарился в баньке, выпил с дружками-приятелями и
рассказал бы про весь тот «тихий узас», который стрясся с ним в тайге.
К стану Аким вернулся затемно, принес в мешке белок, песца и соболька
тощего, загнанного собратьями в бескормные прибрежные скалы. Оснимав шкурки,
охотник нагреб в котелок углей, занес в палатку, нагрел ее изнутри, снял с
себя полушубок и велел Эле снять полусак, делавший ее старой, сгорбленной
старухой.
«Зачем?» — спросила она его взглядом, и он молча же вперился в нее:
«Раздевайся!»
Эля боязливо свела лопатки, съежилась. Ухо Акима, будто холодная
телефонная трубка, коснулось спины, вжалось в тело. Вроде бы и не
человеческая дыхалка работала под ухом, а поршневой движок хрюкал, фукал,
скрипел соплом, дыхание путалось, цеплялось за что-то, хрустела и шлепалась
внутри больной мокрота, будто сметана под мутовкой.
— И как там моя душа, доктор? — силилась шутить Эля, дрожа обсохшими
губами.
— Неважно.
— Что ж нам делать? Помирать? — все еще пытаясь удержаться на
шутливой волне, вымучила улыбку Эля, натягивая на себя остывшую одежду.
— Зачем помирать? — отозвался Аким. — Зачем помирать? — И по его
отстраненности она внезапно поняла: он-то не шутит, он к возможности
помереть относится всерьез.
— Акима, миленький! — выводя охотника из задумчивости, тронула она
его. — Я выдержу… Я наберусь сил… — и заторопилась отогнать от него, а
больше от себя тревогу. — Не бойся гор! Кабы Кавказские — другое дело! Эти
невысокие. Сколько там, пятьдесят, сто километров? Пройдем! Я помогать тебе
буду… Розка, я. Пойду ногами, пойду… Не надо стоять. Почти сутки
потеряли. Дни короче и короче… Я так-то здорова, только легкие… Но люди
с туберкулезом, даже с одним легким живут. Борются. Мы выйдем, выйдем,
Акима!..
«Чего-то чует, — насторожился Аким, — но не понимает, все еще не
понимает. Слова тратит… Ничего здесь слова не стоят».
— Ладно, будем спать. Утро вечера мудренее, как говорится, — прервал
он спутницу.
Эля благодарно улыбнулась ему, в глазах ее блеснули слезы. Она обняла
охотника, приникла к нему и успокоенная заснула в нагретой палатке. Аким ее
ничем не тревожил, старался лежать неподвижно, дыша на грудь женщине, чтоб
не пропадало даром тепло, пусть и малое.
Ледяная, беззвучная ночь лежала вокруг, сдавливала, коробила палатку, а
в глазах Акима все не гасла, цвела вечерошняя заря…
Как хорошо, просто здорово, что, задумавшись глубоко, он просидел вчера
на осередыше до нее, до этой зари.
Костер почти потух. Возле ног охотника, упрятав в пышный хвост всю
узенькую мордочку, спала Розка. Над Курейкой, выше парящих полыней, выше
осередыша, выше ломаных, расщепленных, изодранных утесов, за грядою
перевала, черноту и угрюмую наготу которого отчетливо высветляло желтым
светом где-то закатывающегося солнца, неделю как здесь уже не
объявлявшегося, и только свет этот дальний напоминал, что солнце живо, и
там, далеко, в западной стороне, люди видят его в небе, на привычном месте.
Зато здесь, в громаде каменьев, среди холода и снегов свет дальнего,
безвестного солнца только усиливал чувство подавленности, одиночества,
особенно ощутимого среди тех пространств, что открывались с высоты.
Кипрейная нежность зари обвяла, только занявшись, холодным блеском тяжелого
золота ослепило, залило живую небесную плоть, слиток металла, погружаясь в
глубину скоротечных сумерек, расплавлял твердь горных вершин, и, когда
зазубренным ребром, совсем уже твердый, остывший, вывалился этот слиток из
прорванного неба в узкую горную расщелину, небо еще долго оставалось
продранным, и в проран, в небесную дыру смотрелась и дышала мертвым холодом
бездна.
Призрак солнца, этот верхний, уроненный небом и всосанный чернью
каменьев снег предвещал морозы. Скорые. Начнут лопаться в тайге деревья, с
глухим звуком станет рвать камни. Раскатываясь по каньону реки, глухой звук
будет полниться, приближаться, нарастать и ахнет громом так, что содрогнутся
горы, рухнут обвалы, увлекая за собою потоки мерзлых, сыпучих лав. И только
тогда, в трескучие морозы, отмучается, успокоится всюду, и в порогах тоже,
Курейка, загонит ее под лед, и только тогда будет возможно пройти к устью, к
поселку, к людям. Да выйдут ли вдвоем-то? Одному же ему пути отсюда нет.
Аким хотел уже подниматься. Розка почуяла его движение, вскинула
голову, заспанно уставилась на него, как что-то коснулось неожиданно слуха,
заставило придержать дыхание — с неба, оттуда, с затемненной северной
стороны, нарастало гудение, и скоро на слабом свету, идущем от горных
снегов, от остатного ли блеска зари, поднимающегося из расщелины, возникла
темным перышком вытянутая фигурка самолета с зеленым глазком под брюхом и
красно, больно, в глаза стреляющей лампой на хвосте.
Самолет, по прикидке Акима, прошел почти над самой избушкой,
оставленной, брошенной в лесу, на речке Эндэ, благополучно перевалил через
горы, неторопливо уплыл дальше, на минуту весь обрисовавшись от хвоста до
крылышек, и скрылся, не черно, а серебристо сверкнув за горами в небесном
проране.
«Ах ты, самолет-ероплан! Посади-ка нас в карман!» — унимая забившееся
сердце, радовался Аким, но тут же суеверно умял ту радость, затолкал
подальше — может, это случайный самолет…. забрел на Север и кружится?
Зимовщиков высаживал, научный какой, может, искал кого, может, на полюс на
Северный летал? Мало ли…
Но сомнения оспаривались, в голове было несогласие — начали ходить
рейсовые самолеты на Хатангу, начали. Зима набрала силу, лед крепок, можно
садиться на реку, на озера. И как он запамятовал? Почему? Но откуда знать,
что трасса на Хатангу проложена здесь вот, над его, Акимовым, становищем?
Расспросить? Чего же расспрашивать-то? Он не собирался бедовать в тайге, он
охотничать, работать в ней собирался.
Конечно, рейсовый самолет есть рейсовый самолет, надеяться на него
рисково, но больше надеяться не на что и не на кого.
Холодом подняло и выгнало их из палатки, когда еще небо не отбелило ни
с какого края, и кичиги, как называли в древности созвездия, ледяным
крошевом пересыпались в небе, над жарко нагоревшим огнем, который калил
лицо, пек до боли, почти выдавливал глаза, но от мороза совсем не спасал.
Аким заболтал в котелке затируху из муки и сухого птичьего мяса. Пили ее
кружками пресную, недосоленную, пахнущую дымом. И, слава Богу, в середке
потеплело. Пока охотник в сердитом, как показалось Эле, сосредоточении с
хрустом складывал оиндевелую негнущуюся палатку и привязывал к кошевке
багаж, в котелке снова натаял снег, громко заклокотало, запарило из
посудины. Заварив покрепче кипяток, Аким слил его в маленький термос,
остатки дал попить Эле и, что-то в себе перерубив, отверженно, почудилось,
даже со страхом, произнес:
— Ну вроде бы все? Двинули!
Шли торопливо, не шли, можно сказать, бежали. Эля задохнулась морозом,
кашляла. Аким пихнул ее в возок, укрыл палаткой, с боков подтыкал, завязал
шарфом рот, натянул башлык полусака, оставив только глаза, постучал по
плечу, шевеля затверделыми от мороза губами: «Держись!» — и попер возок, то
и дело обваливаясь лыжами в забои, увязая в валежнике, задышливо взбадривая
Розку, себя ли:
— Жми, мои милые! Жми! — И сначала еще пробовал взвеселиться: —
«Жми, Фома, деревня близко…» — Дальше там шли озорные слова: «У милашки
свет потух. До нее дорога склизка, разрезай лаптей воздух!» — но договорить
их у Акима но хватило дыхания. Он гнал себя, гнал собаку, а вокруг все
напряженней сверкали перекаленные снега, сухо потрескивали, ахали в глуби
остекленелой ночи деревья, струями текла с дерев шорохливая крупа, рыбьей
чешуей бусила, клубилась миражная, сгущающая воздух сыпь, нарастала тишина,
и еще холодней, еще льдистей светились цепенеющие звезды в глуби бездонного
и бесчувственного неба.
Сжимало сердце, ломило уши, слепило глаза стылостью сверкающих снегов,
покорностью разъединенного леса, заговоренно опустившего лапы в снег. Всякое
дерево, нищенски обтрепанное, ощетиненное сучками, стояло со своей отдельной
тенью, словно бы застыв в безгласной молитве о вечном терпении.
Шуршал, скрипел, сверкал под лыжами снег, надсадным дыханием рвало рты
и груди Акима и Розки, кошевку накренивало, бросало с валежины на валежину,
с кочки на кочку, полозья взвизгивали, точно раздавливая крысу, и катились
дальше то плавно, то рывками. Элю охватило безразличие, думалось тупо и все
о вечном, о Древнем Египте почему-то, о таинственных жрецах и жрицах и еще о
вымерших в Индии городах, заблудившихся среди джунглей, о скитающихся
кораблях, покинутых людях и о всяком таком вот. Все земное, близкое
отдалилось в пустыню стылой, смиренной ночи и тайги. Тут и себя забыть
просто, и забыла бы, если б не боль, ломящая лицо, льдом сцепляющая глаза и
ноздри.
— Не спа-ать! Не спа-а-ать!
Содрав лед с ресниц, Эля увидела Акима, опершегося руками о возок. Весь
он в снегу, в куржаке, все на нем состылось, шуршало, дыхание рвалось, глаза
в мерзлых щелях светились всполошенно, на щеках пятна млечного цвета. Эля
никогда не видела обмороженных людей, но все равно испугалась — так, только
так, бескровно, чужеродно может выглядеть отмирающее тело. Аким черпнул
снегу рукавицей. Эля, всхлипывая, торопилась оттирать лицо охотника и,
чувствуя, как ему больно, лепетала какие-то слова, просила потерпеть,
рассыпала снег, черпала его, черпала. Клоня лицо все ниже и ниже, сжимая до
хруста в пальцах бортик нарты, Аким матерился сквозь стиснутые зубы:
— Што ты как без рук!.. Д-душу твою! — оскалился мокрым, жженной
рукавицей измазанным лицом. — Шибче три! Шибче!
И снова бежал, задыхался Аким, скребся почти на четвереньках, а возле
него хрипела, взвизгивала Розка, красно пятная снег изорванными лапами; не
попискивали, не крякали, не скрипели, а живым визгом исходили полозья нарты.
Их подбрасывало, кренило, дергало все резче, и что-то выпало, зачернело
сзади на снегу. Эля кричала о пропаже, но Аким даже не обернулся, и если
оторвется нарта, подумала Эля, он тоже не оглянется, как шел, так и будет
идти до тех пор, пока не упадет, — ничего он уже не слышал, не понимал, не
чувствовал.
Страх, ни с чем не сравнимый страх охватил Элю, гнал ее следом за
возком и охотником с собакой. Не думалось уже о вечности, о вселенной, о
затерянных городах и древних странах, ни о чем больше не думалось — все
вытеснил страх. Ощущение нескончаемости пути, пустоты, беспредельности тайги
подавило не только мысль, но и всякое желание, кроме одного: остановиться,
прилечь возле живого, красного огня и перестать сопротивляться — все равно
никуда не придешь, вернее, придешь, куда все в конце концов приходят, так
какая разница — раньше или поздней?
Раз-другой покоробленные шептуны ступили на что-то твердое, каткое —
кошкарник, выворотни, подумалось ей. Но вдруг блеснуло — след! Они идут по
следу, несколько, правда, странному. На передувах и в забоях снег прорыло
чем-то тупым, на чистине след раздваивало, виделись лыжные бороздки, собачья
топанина. Горы, ломь оголенных громад, зловещей воронью чернеющих над белой
лентой реки, отдалились в призрачность неба: сплюснутые, они там пластами
соединялись с громадой недвижной небесной тверди.
Горы остались сзади. Значит, они их когда-то перевалили, значит, они
идут к жилью, к становищу, к чуму, к рыбацкой бригаде! Не все ли равно? Лишь
бы выйти на свет, на люди. Здесь погибнуть не дадут. Ототрут, отогреют,
напоят, накормят, на оленях доставят куда надо, полечат и на самолете домой,
к маме, в Москву отошлют.
Да неужели они есть: мама, Москва, люди, много людей! Никогда-никогда и
никуда она больше не поедет, никогда не оставит мать, пусть курит табак,
пусть ругается с авторами, «спасает» их. Стало быть, Аким попал на след,
потому так и торопится, загоняет себя и Розку. «Бедный Аким! Хороший Аким!»
В лесу чуть посветлело, поослаб мороз — незаметно глазу, но ощутимо
лицом помягчало в тайге, деревья реже хлопали разрывно, зато сильнее
хрустело, сыпалось сушье и трупелый мох-бородач, слепленные холодом в
табачные папухи, шорохтели листья, и эта невидаль отчего-то тоже пугала Элю.
Остановились в неглубокой разложине, засиненной от теней ли леса, от
все еще тянущегося рассвета иль от подступивших уже сумерек. Эля упала
грудью на возок. Аким еще набрался сил развести огонь, навесить котелок и
тоже упал на тонко набросанный лапник, который, хрустнув, раскрошился под
ним. Лицо Акима в кровяных царапинах, уши вздулись, кости скул завело под
глаза, косицы старчески запали. Пили чай, не экономя сахар, пили жадно,
много. Руки Акима дрожали, вздутые жилы черно ветвились, ровно бы звеня от
надсады, по белкам глаз растекались лопнувшие сосуды, веки набухли,
вывернулись мокрым исподом, и не взгляд, не глаза Акима так дико светились
ночью, а это вот набухающее и набухающее мокро, под которым ничего, кроме
смертельной усталости, не угадывалось.
Распечатав последнюю банку сгущенки, Аким погрел ее на огне, хлебнул
пару ложек, наболтал молока в кружке и дал полакать Розке. Собачонка
недоверчиво глядела на хозяина, пошевеливая хвостом; он приоткрыл глаза:
«Ешь, ешь!» И она, всегда такая робкая, забренчала кружкой, заприхлопывала
громко языком.
«Правильно! Чего продукты жалеть? Придем к людям, у них все есть, и
молоко, и сахар. А собачка чистая, в тайге живет, на снегу спит, дичью
питается. Ей можно и из кружки. Собака — друг. Розка — друг, вдесятеро
вернее иных людей!..» Читать дальше …
***
*** Старшой… Зимовка, Виктор Астафьев
*** Из книги (В.Астафьев.»Царь-рыба»)Страницы книги
*** … Из книги 02(В.Астафьев.»Царь-рыба»)Страницы книги
*** Иллюстрации художника В. ГАЛЬДЯЕВА к повествованию в рассказах Виктора Астафьева «Царь-рыба»
*** Бойе 01
*** Бойе 02
*** Бойе 03
*** Капля 01
*** Капля 02
*** Не хватает сердца 01
*** Не хватает сердца 02
*** Не хватает сердца 03
*** Не хватает сердца 04
*** Дамка 01
*** Дамка 02
*** У Золотой карги 01
*** У Золотой карги 02
*** Рыбак Грохотало 01
*** Рыбак Грохотало 02
*** Царь-рыба 01
*** Царь-рыба 02
*** Летит чёрное перо
*** Уха на Боганиде 01
*** Уха на Боганиде 02
*** Уха на Боганиде 03
*** Уха на Боганиде 04
*** Уха на Боганиде 05
*** Поминки 01
*** Поминки 02
*** Туруханская лилия 01
*** Туруханская лилия 02
*** Сон о белых горах 01
*** Сон о белых горах 02
*** Сон о белых горах 03
*** Сон о белых горах 04
*** Сон о белых горах 05
*** Сон о белых горах 06
*** Сон о белых горах 07
*** Сон о белых горах 08
*** Сон о белых горах 09
*** Нет мне ответа
*** Комментарии
***
***
***
***
***
***
***
*** ПОДЕЛИТЬСЯ
***
***