Крон бессонница краткое содержание
Александр Крон
Бессонница
Александр Александрович Крон
Бессонница
Роман
В том вошли недавно написанный и уже получивший широкое признание роман «Бессонница», очерк «Вечная проблема», посвященный вопросам воспитания, и воспоминания А.Крона о писателях — его учителях и сверстниках.
Содержание
Часть первая
I. Пишущий эти строки
II. Старик Антоневич
III. Три Пе плюс Це Аш
IV. Бета
V. Средь шумного бала
VI. По сравнению с вечностью
VII. Си-бемоль минор
VIII. В тумане
Часть вторая
IX. День первый
X. К вопросу о несходстве характеров
XI. Интервью
XII. Башня из слоновой кости
XIII. Евгения Ильинична
XIV. Лишнее мышление
Часть третья
XV. Я — мсье Барски
XVI. Пер-Лашез и Шато-Мюэт
XVII. На улице Мари-Роз
XVIII. Fluctuat nec mergitur
XIX. «Мулен Руж»
XX. Все дальше на восток
XXI. Самая бессонная
XXII. Трактат о грибах
ХХIII. Presto
Часть первая
I. Пишущий эти строки
Я проснулся среди ночи, разбуженный неясным предощущением. Люди, привыкшие просыпаться за минуту до того, как затрещит будильник, и бывшие фронтовики, когда-либо дремавшие в ожидании сигнала к выступлению, знают, о чем я говорю. Проснулся я с мыслью об Успенском. Это была даже не мысль, скорее зрительный образ. На одно мгновение, но с такой отчетливостью, как при вспышке молнии, я его увидел. Лицо моего учителя, бледное несмотря на зимний загар, было задумчиво и печально. Таким он запомнился мне во время прошлогоднего юбилейного чествования. Он стоял на краю эстрады, возвышаясь над почтенной публикой первых рядов, высокий, юношески стройный, и смотрел невидящими глазами не в ярко освещенный партер, а куда-то в полутемную глубь ярусов, где над запасными выходами рубиновым светом горели указатели. Стоял неподвижно, и только когда накатывала новая волна аплодисментов, он, как будто очнувшись, медленно и без улыбки склонял свою красивую седую голову. Тогда многие восприняли это как высокомерие…
Чтоб не зажигать яркой лампы, я включил шкалу радиолы и при ее мерцающем свете взглянул на часы. Было две минуты третьего. Повернулся на другой бок с твердым намерением заснуть, но меня тут же заставил подскочить безобразный грохот. Спросонья я забыл выключить приемник, и нагревшиеся лампы обрушили на меня шквал аплодисментов.
У меня есть свои причины не любить аплодисменты, но рукоплескания в третьем часу ночи хоть кого приведут в ярость. Сон как рукой сняло, и по нарастающему чувству тревоги и одиночества я понял, что мне предстоит бессонная ночь.
Мой покойный отец, профессиональный революционер, бывший для своего времени образованным врачом, успел внушить мне кое-какие гигиенические принципы, в том числе стойкое отвращение к снотворным. Он говорил, посмеиваясь, что искусственный сон это такой же протез, как искусственная нога; когда ему не спалось, он вставал, надевал бухарский халат и садился за письменный стол. Ночная работа редко бывала продолжением дневной, ночью отец делал какие-то заметки, переводил с немецкого, а одно время даже писал социально-фантастический роман. Заметки эти, частью растерянные при переездах, частью отобранные при пограничных досмотрах и обысках, не сохранились, роман так и остался неоконченным. Отец говорил, что в ночные, вернее предутренние, часы мозг, даже утомленный, работает наиболее самостоятельно, в эти часы он независимее от давления извне, и что именно днем создается наибольшее количество мифов и стереотипных представлений.
С некоторых пор я все чаще поступаю по примеру отца, и как вещественный след моих ночных бдений у меня накопились кое-какие записи приватного характера, имеющие лишь отдаленное отношение к той исследовательской работе, которой я занимаюсь у себя в лаборатории. Часов около семи я задернул шторы, лег и, вероятно, проспал бы до одиннадцати, но уже в девять меня поднял с постели резкий, прерывистый, настойчивый звонок. Так звонит только тот, кто хочет и имеет право разбудить.
«Паша умер сегодня ночью в два часа. Прошу тебя, не приезжай и не звони, пока я тебя сама не позову. Мне необходим твой совет, а может быть, и помощь.
Бета.
P.S. И, пожалуйста, никаких телеграмм».
Вторая записка — на бланке:
«Дорогой Олег Антонович, пересылаю Вам записку Елизаветы Игнатьевны. Она потрясена, но держится с поразительным мужеством. Медицинского заключения еще нет, предполагают инфаркт миокарда. Приезжать Вам пока нет необходимости. Я в Институте безвылазно — звоните в любое время.
Ваша О.Ш.».
О.Ш. — это Ольга Шелепова, секретарь Успенского. Конверт белый, плотный, с грифом нашего Института. Я верчу его в руках, скомкать и бросить — значит, признать и примириться. Логики в этом немного, но не следует преувеличивать место, которое в наших поступках занимает логика.
Когда меня спрашивают, верю ли я в телепатию, я обычно отшучиваюсь. Говорю, что верить можно в пресвятую троицу, а в таблицу умножения верить не надо — ее надо знать. Ответ, конечно, несерьезный. Всякое научное исследование основывается на гипотезе или даже цепи гипотез, в гипотезу можно верить или не верить. Если же говорить всерьез, то вполне допустимо представить себе существование некоторых, еще неведомых нам свойств материи, объясняющих радиобиологический эффект, во всяком случае, мне неизвестен закон природы, который запрещал бы его даже как рабочую гипотезу. Неопровержимый факт — я проснулся с мыслью об Успенском в то самое время, когда он умирал, — сам по себе ничего не доказывает. Но мне на минуту становится жутковато.
Итак, сегодня в два часа… Вчера в два часа мы с Павлом Дмитриевичем Успенским еще бродили по ночному Парижу, днем, вытянув усталые ноги, дремали в самолете, затем ехали в одной машине с Внуковского аэродрома и попрощались небрежно, как люди, которые на днях непременно увидятся и еще успеют обо всем поговорить. Но вот его больше нет, и в дальнейшем мне предстоит адаптировать свою психику с учетом этой новой реальности. Наше сознание консервативно, и в одну минуту это не делается.
— Поедешь, что ли? Я на колесах — довезу.
Голос старческий, стеклянный. Это старик Антоневич, ветеран нашего Института. Он привез конверт и ожидает ответа. Я спохватываюсь и начинаю его усаживать, как-никак старику все восемьдесят. Старик решительно отказывается, и тут я вспоминаю, что за тридцать лет нашего знакомства я почти не видел его сидящим. Старик невысок ростом, но на диво крепок, руки у него железные, когда нужно отвинтить тугой кран отопления или выставить забухшую раму, зовут старика Антоневича. От его лысого черепа исходит ощущение несокрушимой прочности, на гладко выбритом лице с ястребиным носом и пронзительными глазками почти нет морщин. Я всматриваюсь в это суровое и непроницаемое, как у римских статуй, лицо и не нахожу видимых следов потрясения. А ведь в течение многих лет Успенский был для старика Антоневича единственным авторитетом, другом, покровителем и объектом неустанных забот. Что это — возрастная самозащита, удивительная и еще до конца не исследованная способность стариков отстранять от себя самую мысль о смерти? Может быть и так, но я почему-то не решаюсь расспрашивать старика, хотя он наверняка знает какие-то неизвестные мне подробности. Подробности, которые ничего не меняют.
Источник
Александр Крон
Бессонница
Александр Александрович Крон
Бессонница
Роман
В том вошли недавно написанный и уже получивший широкое признание роман «Бессонница», очерк «Вечная проблема», посвященный вопросам воспитания, и воспоминания А.Крона о писателях — его учителях и сверстниках.
Содержание
Часть первая
I. Пишущий эти строки
II. Старик Антоневич
III. Три Пе плюс Це Аш
IV. Бета
V. Средь шумного бала
VI. По сравнению с вечностью
VII. Си-бемоль минор
VIII. В тумане
Часть вторая
IX. День первый
X. К вопросу о несходстве характеров
XI. Интервью
XII. Башня из слоновой кости
XIII. Евгения Ильинична
XIV. Лишнее мышление
Часть третья
XV. Я — мсье Барски
XVI. Пер-Лашез и Шато-Мюэт
XVII. На улице Мари-Роз
XVIII. Fluctuat nec mergitur
XIX. «Мулен Руж»
XX. Все дальше на восток
XXI. Самая бессонная
XXII. Трактат о грибах
ХХIII. Presto
Часть первая
I. Пишущий эти строки
Я проснулся среди ночи, разбуженный неясным предощущением. Люди, привыкшие просыпаться за минуту до того, как затрещит будильник, и бывшие фронтовики, когда-либо дремавшие в ожидании сигнала к выступлению, знают, о чем я говорю. Проснулся я с мыслью об Успенском. Это была даже не мысль, скорее зрительный образ. На одно мгновение, но с такой отчетливостью, как при вспышке молнии, я его увидел. Лицо моего учителя, бледное несмотря на зимний загар, было задумчиво и печально. Таким он запомнился мне во время прошлогоднего юбилейного чествования. Он стоял на краю эстрады, возвышаясь над почтенной публикой первых рядов, высокий, юношески стройный, и смотрел невидящими глазами не в ярко освещенный партер, а куда-то в полутемную глубь ярусов, где над запасными выходами рубиновым светом горели указатели. Стоял неподвижно, и только когда накатывала новая волна аплодисментов, он, как будто очнувшись, медленно и без улыбки склонял свою красивую седую голову. Тогда многие восприняли это как высокомерие…
Чтоб не зажигать яркой лампы, я включил шкалу радиолы и при ее мерцающем свете взглянул на часы. Было две минуты третьего. Повернулся на другой бок с твердым намерением заснуть, но меня тут же заставил подскочить безобразный грохот. Спросонья я забыл выключить приемник, и нагревшиеся лампы обрушили на меня шквал аплодисментов.
У меня есть свои причины не любить аплодисменты, но рукоплескания в третьем часу ночи хоть кого приведут в ярость. Сон как рукой сняло, и по нарастающему чувству тревоги и одиночества я понял, что мне предстоит бессонная ночь.
Мой покойный отец, профессиональный революционер, бывший для своего времени образованным врачом, успел внушить мне кое-какие гигиенические принципы, в том числе стойкое отвращение к снотворным. Он говорил, посмеиваясь, что искусственный сон это такой же протез, как искусственная нога; когда ему не спалось, он вставал, надевал бухарский халат и садился за письменный стол. Ночная работа редко бывала продолжением дневной, ночью отец делал какие-то заметки, переводил с немецкого, а одно время даже писал социально-фантастический роман. Заметки эти, частью растерянные при переездах, частью отобранные при пограничных досмотрах и обысках, не сохранились, роман так и остался неоконченным. Отец говорил, что в ночные, вернее предутренние, часы мозг, даже утомленный, работает наиболее самостоятельно, в эти часы он независимее от давления извне, и что именно днем создается наибольшее количество мифов и стереотипных представлений.
С некоторых пор я все чаще поступаю по примеру отца, и как вещественный след моих ночных бдений у меня накопились кое-какие записи приватного характера, имеющие лишь отдаленное отношение к той исследовательской работе, которой я занимаюсь у себя в лаборатории. Часов около семи я задернул шторы, лег и, вероятно, проспал бы до одиннадцати, но уже в девять меня поднял с постели резкий, прерывистый, настойчивый звонок. Так звонит только тот, кто хочет и имеет право разбудить.
«Паша умер сегодня ночью в два часа. Прошу тебя, не приезжай и не звони, пока я тебя сама не позову. Мне необходим твой совет, а может быть, и помощь.
Бета.
P.S. И, пожалуйста, никаких телеграмм».
Вторая записка — на бланке:
«Дорогой Олег Антонович, пересылаю Вам записку Елизаветы Игнатьевны. Она потрясена, но держится с поразительным мужеством. Медицинского заключения еще нет, предполагают инфаркт миокарда. Приезжать Вам пока нет необходимости. Я в Институте безвылазно — звоните в любое время.
Ваша О.Ш.».
О.Ш. — это Ольга Шелепова, секретарь Успенского. Конверт белый, плотный, с грифом нашего Института. Я верчу его в руках, скомкать и бросить — значит, признать и примириться. Логики в этом немного, но не следует преувеличивать место, которое в наших поступках занимает логика.
Когда меня спрашивают, верю ли я в телепатию, я обычно отшучиваюсь. Говорю, что верить можно в пресвятую троицу, а в таблицу умножения верить не надо — ее надо знать. Ответ, конечно, несерьезный. Всякое научное исследование основывается на гипотезе или даже цепи гипотез, в гипотезу можно верить или не верить. Если же говорить всерьез, то вполне допустимо представить себе существование некоторых, еще неведомых нам свойств материи, объясняющих радиобиологический эффект, во всяком случае, мне неизвестен закон природы, который запрещал бы его даже как рабочую гипотезу. Неопровержимый факт — я проснулся с мыслью об Успенском в то самое время, когда он умирал, — сам по себе ничего не доказывает. Но мне на минуту становится жутковато.
Итак, сегодня в два часа… Вчера в два часа мы с Павлом Дмитриевичем Успенским еще бродили по ночному Парижу, днем, вытянув усталые ноги, дремали в самолете, затем ехали в одной машине с Внуковского аэродрома и попрощались небрежно, как люди, которые на днях непременно увидятся и еще успеют обо всем поговорить. Но вот его больше нет, и в дальнейшем мне предстоит адаптировать свою психику с учетом этой новой реальности. Наше сознание консервативно, и в одну минуту это не делается.
— Поедешь, что ли? Я на колесах — довезу.
Голос старческий, стеклянный. Это старик Антоневич, ветеран нашего Института. Он привез конверт и ожидает ответа. Я спохватываюсь и начинаю его усаживать, как-никак старику все восемьдесят. Старик решительно отказывается, и тут я вспоминаю, что за тридцать лет нашего знакомства я почти не видел его сидящим. Старик невысок ростом, но на диво крепок, руки у него железные, когда нужно отвинтить тугой кран отопления или выставить забухшую раму, зовут старика Антоневича. От его лысого черепа исходит ощущение несокрушимой прочности, на гладко выбритом лице с ястребиным носом и пронзительными глазками почти нет морщин. Я всматриваюсь в это суровое и непроницаемое, как у римских статуй, лицо и не нахожу видимых следов потрясения. А ведь в течение многих лет Успенский был для старика Антоневича единственным авторитетом, другом, покровителем и объектом неустанных забот. Что это — возрастная самозащита, удивительная и еще до конца не исследованная способность стариков отстранять от себя самую мысль о смерти? Может быть и так, но я почему-то не решаюсь расспрашивать старика, хотя он наверняка знает какие-то неизвестные мне подробности. Подробности, которые ничего не меняют.
— Не поеду, Михал Фадеич, — говорю я.
— А не поедешь, так хоть телеграмму отбей.
Мне удается уговорить старика присесть, и вопреки прямому запрету я принимаюсь сочинять телеграмму. И, только измарав несколько листков, понимаю, какое чудо Бета, как точно она угадала, что при связывавших нас троих бесконечно запутанных отношениях невозможно найти такие слова, чтоб они не были фальшивы и оскорбительны. Все эти «глубоко скорблю» и «всем сердцем сочувствую» никак не выражают моего подлинного отношения ни к ней, ни к человеку, которого я попеременно любил и ненавидел, сделавшему из меня ученого и отнявшего любимую женщину, много раз меня предававшему и столько же раз выручавшему… Раз не выражают, значит, лгут.
Старик уходит. По его укоризненному взгляду догадываюсь, что он недоволен мной. Проходит несколько минут, и, стоя у окна, я вижу, как он приближается к нашему старенькому институтскому ЗИМу. Юра, шофер Успенского, распахивает дверцу, старик нагибается, чтоб сесть рядом. Расстояние придает особую выразительность фигурам, и теперь мне виднее то, что не замечалось вблизи, — как он стар и раздавлен горем.
Итак, на шестьдесят втором году жизни умер Павел Дмитриевич Успенский, выдающийся ученый и общественный деятель, увенчанный всеми доступными ученому лаврами и действительно их заслуживавший; физиолог, оказавший заметное влияние на изучение онтогенеза в нашей стране и за ее пределами, красивый человек, до самой смерти сохранивший мощный голос и стремительную походку, певун, танцор и лыжник, безудержный в работе и в гульбе, равно умевший покорять сердца недоверчивых министерских работников и чопорных кембриджских профессоров, пить водку с сезонниками, строившими нам виварий, и блистать на пресс-конференциях. Его смерть — тяжелый удар не только для родных и друзей, но для всей науки, и в первую очередь для возглавляемого им Института. Она несомненно повлечет за собой множество потрясений и перемен.
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Источник
В цикле «Ста лекций» — 1977 год и полузабытый роман Александра Крона «Бессонница», который был сенсацией в год, когда его издали, но уже в следующем году перестал интересовать современного читателя. Эта книга посвящена проблеме стареющего режима и пробуждению — смерть лучшего друга словно является толчком для главного героя, который постепенно узнает всю правду о своем ученом друге и о том, что на самом деле происходило в позитивной, казалось бы, научной жизни.
Добрый вечер, дорогие друзья. В цикле «Сто лет — сто лекций» у нас сегодня 1977 год и роман Александра Крона «Бессонница». Этот роман, ныне совершенно забытый, и я попытаюсь, во всяком случае, понять, почему роман, который был, в общем, подлинной научной и литературной сенсацией 1977 года. Я очень хорошо помню, как этот затрепанный «Новый мир» передавался из рук в руки, и эти три номера, почти целиком занятые чрезвычайно массивной, толстой, тяжеловесной книгой.
Не очень понятно, вообще не очень понятно все с этой книгой, но не очень понятно главным образом, почему она стала так широко обсуждаться. Во-первых, конечно, колоссальная неожиданность. Было два таких автора флотской темы: Крон и Штейн. Естественно, что их называли кронштейн. Штейн писал пьесы о моряках, Крон писал пьесы и романы, повести, из которых наиболее известной была «Капитан дальнего плавания». Пьесы его были чудовищно ходульные, и ни одна из них своего времени не пережила. Он был профессиональный мастеровитый человек, но казалось, безнадежный такой ремесленник одной довольно легкой, чего уж там говорить, довольно удобной в те времена флотской военной темы. И вдруг ба-бах, он печатает огромный, явно занявший ни один год труда, интеллектуальный роман, из быта ученых.
И вот здесь странное дело, в советской литературе же все, не сговариваясь, всегда осуществляли одни и те же мета-сюжеты. Вот это очень интересно, как магнитные линии вот эти, как опилки в магнитном поле, всегда располагаются по четким совершенно линиям. Так и здесь, не сговариваясь, Грекова с «Кафедрой», Каверин с «Двухчасовой прогулкой», Крон с «Бессонницей», Рыбаков с «Летом в сосняках» неожиданно написали по роману о выдающейся вот этой новой генерации, о советских ученых. Это четыре таких, а их было гораздо больше на самом деле, романа о карьеризме, о вырождении отечественной науки, о беспрерывном подсиживании, вообще о том, как этой науки в сущности больше нет, а есть опять-таки тотальная имитация на ее месте.
О том, что еще Сталин уничтожил советскую генетику и кибернетику, а последующие времена, если не считать кратковременного ренессанса физического в шестидесятые годы, в семидесятые уже привели опять к полному вырождению, запрету на инакомыслие. У Крона есть замечательная как раз сцена, где докладчик-демагог громит одного из ведущих ученых этого вымышленного института за то, что тот пытается стащить советскую физиологию со столбовой дороги, а над ним золотыми буквами цитата из Маркса о том, что в науке нет столбовых дорог. Это довольно характерная вещь.
О чем же роман Крона? Тут тоже, кстати надо сказать, он вписывается еще в один ряд, в 1977 году вышла «Бессонница», а в 1982 году — фильм Ланского «Летаргия». Вот проблема сна и постепенного пробуждения для советской культуры в это время стояла довольно остро.
Герой романа «Бессонница» — такой 49-летний на тот момент Олег Юдин, физиолог, занимающийся проблемами старения. Эти проблемы старения актуальны очень для стареющего режима. Он сын революционера-ленинца, который с Лениным был, видимо, даже знаком, Антона Юдина. Родился он поэтому в Париже, отсюда у него такой прекрасный с детства французский. Впоследствии он воевал, и воевал очень успешно, дослужился до генерала медицинской службы, ну и вот до Берлина дошел. Казалось бы, это классический советский положительный герой.
В романе происходят два таких что ли сдирания всех масок: сначала, во-первых, герой Крона, вот этот Юдин, во многих отношениях альтер эго, убеждается в том, что его позитивная научная и советская жизнь на поверку далеко не так удачна и далеко не так счастлива. Его лучший друг Павел Успенский, со смерти которого начинается роман, и смерть которого является как бы толчком, разбудившим Юдина, на самом деле украл, умыкнул у него возлюбленную, аспирантку Бету, Эльжбету, Елизавету. Потом выясняется, что и вся жизнь Успенского была, несмотря на их тесную дружбу, чередой предательств и научных компромиссов. И деятельность его в науке во многом была опять-таки результатом, как сегодня сказали бы, пиара, а по большому счету, конечно, он занимался в основном, как очень многие тогдашние ученые, больше административно-хозяйственной деятельностью, нежели научной. И талантливых людей не защищал, а иногда, когда мог, покровительствовал, когда не мог, сдавал. И в общем, это первый слой, который снимается в первых двух частях романа.
Ну и в третьей части выясняется, что административно-хозяйственная деятельность была на самом деле не так плоха, потому что она очень многим приличным людям позволяла выжить. Что Бета не так-то уж любила главного героя, и он много раз оскорблял ее равнодушием. И вообще в своем холостяцком одиночестве он закостенел и других людей разучился понимать. Главное же выясняется, что плохие люди не так уж плохи, а хорошим, вот что самое печальное, не так уж нужна творческая свобода, вообще не очень нужна им свобода. Им довольно уютно выживать в том мире, который описывает Крон, в мире клеветы, подсиживания, опять-таки имитации вместо науки, что это гораздо более в человеческой природе, нежели бескорыстное служение.
Больше того, выясняется, что, когда случился ХХ съезд, разоблачивший тогдашнюю антинауку, это привело к новому взлету карьеризма. И на этой разоблачительности поднялись новые фальсификаторы, которые ничем не отличались от Лысенко, то есть корень сидел гораздо глубже. И кстати говоря, Крон честно пытается, помните, как Томас Манн и Фауст, он пытается нащупать точку, развилку, с которой все пошло не так. Он доходит даже до того, что, там довольно обширный в романе кусок о том, как главный герой, попав в Париж на конференцию, едет в музей-квартиру Ленина. Этот кусок невыносимо ходульный, конечно, и там посещают они этот музей, посещают парк, где гулял Ленин, и герою начинает даже казаться, что в детстве, может быть, его и видел, когда ему было три года, и какой-то с высоким лбом с рыжими усами человек к нему нагнулся и веселыми глазами на него посмотрел.
Может быть, с Ленина все пошло. Может, он пытается так, очень по-шестидесятнически в Ленине нащупать какой-то источник вдохновения, но этого не получается. Получается, что вообще человеческая природа гораздо больше приспособлена к лжи, к конформизму и имитации, чем к научному поиску и какому-либо служению. Получается, что состояние сна для всех гораздо удобнее, чем состояние бессонницы.
То, что у героя начинается бессонница, а до этого он всегда спал идеально крепко, и вообще он очень здоров, все время подчеркивается его физическое здоровье, его молодость, его удивительная бодрость для 49 лет, когда он все время говорит: «Старость от меня еще далеко». Но на самом деле бессонница у него начинается тогда, когда он осознает собственную слепоту, плоскость собственного взгляда на мир. И тогда выясняются две вещи: сначала, что советская власть чрезвычайно далеко отошла от изначальных образцов, а потом, я не буду спойлерить, там прочтете, там очень много срывается опять-таки покровов по ходу романа, а потом выясняется, что людям того и надо, потому что людям не нужны ни революции, ни радикальные реформы, людям нужна рутинная жизнь, в которой они могут комфортно побыть ничтожествами, и им очень от этого хорошо.
И тогда он начинает понимать, что вот тот Павел Успенский, которого он знал, был гораздо мудрее, чем ему казалось, потому что он позволял людям такими быть, позволял им и карьеризм, и фальсификации, и уклонение. Он не требовал от них большего. И вот этот механизм перерождения советской власти под нужды обывателя особенно мучителен и нагляден, когда речь заходит о науке. Потому что в науке, казалось бы, требуется правда, и тут выясняется, что правда никому не нужна. Там же, кстати, там есть такой гардеробщик, легенда этого института выдуманного, старик Антоневич, вот он вообще промышляет, даже не промышляет, он ничего с этого не имеет, но это как такой чеховский швейцар Паисий, который от катара посоветовал употреблять сулему, он лечит травками. И тут вдруг оказывается, что травки Антоневича куда более целительны, куда более полезны, чем вся передовая медицина.
Но не будем забывать, что это же роман 1977 года, то есть это о времени увлечения всей этой парамедициной, паранаукой, йогой, инопланетянами, уринотерапией, всякой ерундой. И вдруг оказывается, что для людей это целительно, и что людям это нужнее, чем идеалы. В общем, как это ни страшно, по роману Крона возникает страшное ощущение, что идеальное состояние человека — это мещанин. И не надо его трогать, и не надо его извлекать из этого состояния, потому что любые попытки его оттуда извлечь, они приводят к трагедии.
Этот роман в традиции 1977 года, и вообще в традиции поздних семидесятых, он довольно сильно зашифрован. Во-первых, он очень велик, чрезвычайно он перетяжелен по объему. Во-вторых, он страшно многословен. Это, в общем, так нужно, потому что действительно автор драматург, ему нужна речевая характеристика героя, и поэтому самоупоенная, изобильная, тяжеловесная, с массой вставных конструкций речь Юдина, она ему такая нужна. Тогда действительно время таких самоуспокоенных эгоистов, о которых замечательно писал Крелин, хирург, врач и ученый, тоже, кстати, в одной из своих тогдашних повестей, что кому на Руси жить хорошо, так это сорокалетним одиноким холостякам-эгоистам. Это время эгоизма, время душевного сна. И если для этого человека наступает время бессонницы, то и то уже чрезвычайно хорошо, потому в его самоуспокоенности появляется хоть какая-то брешь.
Уже тогда в «Двухчасовой прогулке» каверинской была абсолютно точная мысль о том, что советская наука, то есть искание истины, какой наука задумана, отменена. Наука ищет не истины, а выгоды. Об этом, кстати, и Зиновьев писал в книге, о которой мы говорили в прошлый раз. Продолжается вот это вот искание позиции наиболее удобной, а искание истины, оно отошло на второй план. И в «Лете в сосняках» у Рыбакова это уже совершенно отчетливо, и уж особенно отчетливо у Грековой в «Кафедре», где тоже умирает старый ученый, замечательный, с прозрениями, с открытиями, а на место его, руководить кафедрой, приходит «сухарь», абсолютный бюрократ. Правда, этот бюрократ человек необычайно трогательный и, как выясняется в конце, даже добрый.
Вот видите, у Грековой герой проходит тот же путь, и когда сначала приходит на место классического ученого классический партийный деятель, мы начинаем его ненавидеть. Он еще требует со всех отчета, как они время тратят, а потом мы узнаем, что он добрый, что он ухаживает за парализованной тещей, что он сотрудникам кафедры помогает в каких-то бытовых вещах. И оказывается, что все не так ужасно, оказывается, что, может быть, требования истины и таланта, они и не нужны, а нужен не гений, а человек, который умеет жить, и дает жить другим. Вот как это ни ужасно, к этому выводу начали в конце семидесятых годов приходить очень многие.
Я, правда, не льщу себя надеждой, что после нашего разговора о полузабытой книге Крона, все кинутся эту книгу искать. Да и читать ее трудно, даже мне вот сейчас перечитывать ее перед этим разговором было трудно. Она затянута, тяжела, и в ней очень тоже ощущается, знаете, такая позднесоветская избыточность, когда вроде и стиль красив и гладок, и цитаты присутствуют, и намеки ловятся, но при этом, в отличие от сухой, лаконичной, горячей прозы Трифонова, это какое-то такое студенистое, медузообразное нечто. Но в этом желеобразном тексте заложена очень важная мысль, и в истории его создания тоже.
Ведь от Крона никто не ждал, что этот советский маринист военный вдруг возьмет и напишет такую точную вещь о пороках советского мышления. Вот и здесь так же, и герои его тоже, с которых постепенно срываются маски, оказываются не теми. В общем, во времена застоя, таких, как сейчас, надо, мне кажется, избегать чересчур однозначных оценок и суждений. И застой только тем и хорош, что он все-таки предполагает некоторую задумчивость, некоторую многозначность, некоторую возможность пристально разглядеть вещи. Потому что потом, когда все опять побежит, эти открытия забудутся, и все опять радикально упростится.
И неслучайно поэтому, что книга Крона, которая была сенсацией 1977 года, уже в 1987 году, во время гораздо более радикальных разоблачений, никому ничего не говорила. А у нас сейчас есть, на самом деле, идеальный повод задуматься о природе человека, и о том, к чему она, собственно, более склонна.
Вообще для конца семидесятых годов еще, помимо обращения к научным всяким темам и кругам, то, что само по себе, ученые стали героями литературы — это само по себе уже очень характерно, потому что наука, в идеале, должна быть совестью общества.
Но особенно интересно, что это время таких, новых женских образов, прежде всего в кино. Понимаете, вот «Время желаний», «Старые стены», «Москва слезам не верит», «Странная женщина», «Сладкая женщина», «Тема», в особенности, конечно, «Прошу слова» панфиловская, появление на первом плане женщины. Это горькая довольно и трагическая вещь. Почему женщина становится главной героиней? Потому что мужчины уходят на второй план. Еще Добролюбов писал, что женщины в России становятся сильными, когда мужчина слишком гибко и робко встраивается в социальную иерархию.
Вот в этой книге, пожалуй, самый интересный образ — это Бета. Почему она Бета? Не только потому, что она Эльжбета, а потому что бета традиционно следует за альфой, и как бы всегда остается на втором плане. А вот Бета, с ее решительным мужским шагом, с ее высоким ростом, с ее радикализмом в суждениях, она наиболее здесь симпатичный человек.
Конечно, когда ошеломленный ее предательством Юдин ищет, в чем корень зла, он сначала ей приписывает все ошибки. Потом оказывается, что она обладает гораздо более тонким и точным нравственным чутьем, чем он. То есть вот история этой женщины, само появление ее, — это очень важный симптом литературный. Появление сильной женщины, сильной героини, притягивающей читательское внимание. И там есть замечательная фраза про нее: «Она не была, может быть, красива. Она была значительна».
И важно, что из жизни героя она вытесняет совершенно влюбленную в него Ольгу. Ольга просто влюблена, она добра, она трогательна, но она просто влюблена, она легко сдается на его ухаживания, ее не надо уговаривать. А когда выгорает ее чувство, она так же легко его покидает, уезжает, выходит замуж за военного и рожает дочку у себя в Саратове. То есть у нее нет на самом деле вот этой глубины.
А Бету надо осаждать долго, она женщина сильная, принимающая точные решения, нравственно точные в том числе. Поэтому, вот это обращение к образу сильной женщины, это еще одна важная черта эпохи. Я боюсь, что из всего романа в читательской памяти остаются прежде всего вот эта Бета в ее черном свитере и пуховом платке, потому что это вот тот образ сильной героини, по которому всегда так тосковала преимущественно мужская русская литература.
В следующий раз мы поговорим о самом неоднозначном произведении Валентина Катаева, о его романе «Алмазный мой венец».
Источник